(Не)правильные украинцы

Story in English, Geschichte auf deutsch, Historia po polsku, Оповідь українською

Автор Маричка Мэльник

Иллюстратор Катэрына Сова

На границе двух миров

Первые российские военные появились в моем селе на севере Киевщины на рассвете 25 февраля 2022 года. Я проснулась около пяти утра от растущего машинного громыхания и дрожащих окон. Вскоре подо мною затрясся диван, а еще через некоторое время заходил ходуном весь дом. Осторожно откинув занавеску, я выглянула в окно. Мимо не спеша, но непрерывно тянулась бесчисленная колонна БТРов, БРДМов, танков, самоходных установок, “Градов”, бензовозов, тягачей, машин для разворачивания понтонов и глушения связи. И тьма грузовиков с солдатами. Все — подписанные белой буквой “V”.

Увиденное парализовало. Причем — не только тело, но и разум. Слова не складывались в предложения, а пальцы не находили необходимые буквы на клавиатуре смартфона. Сообщение на Facebook Сухопутных войск Вооруженных сил Украины — несчастные четырнадцать слов о движении вражеской техники по территории моей громады — я набирала, наверное, со скоростью одно слово в минуту. А после этого еще полчаса заглядывала в мессенджер, не пришел ли мне какой-то ответ (не спрашивайте, почему я думала, что мне должен кто-то ответить).

Тогда можно было лишь предполагать, где пролегал маршрут российских военных к селу. Но было вполне ясно, куда они направлялись дальше. Улица, на которой стоит дом моих родителей, откуда я, почти не дыша, наблюдала всю эту ужасающую картину, — это часть трассы Р-02, ведущей на Киев. В обычное время путь отсюда к городу занимал не более пятидесяти минут.

Эта процессия минула нас через два с половиной часа. Особенно не задерживаясь в дороге и оставив по себе первое (и, к сожаленю, не последнее) прошитое пулями авто — белый Opel Corsa 1998 года, допустивший неосторожность выехать им навстречу. Мужчина за рулем и женщина на переднем пассажирском сидении погибли. Их расстреляли на расстоянии двухсот метров от моего дома. Тридцать секунд прицельного пулеметного огня, откликнувшегося глухим скрежетом металла и треском разбитого стекла, — и российская навала двинулась дальше.

Последующие “караваны” техники, проезжавшие по селу, были менее многочисленны. Однако если раньше они проезжали транзитом, то теперь стали делать остановки. Иногда — чтобы подождать отстающих, в иных случаях — чтобы разбить полевую кухню. Но главным образом — чтобы спрятаться среди домов местных жителей от метких обстрелов украинских военных, ставших горой, чтобы не подпустить врага к столице.

Мы с родными не могли это видеть, но прекрасно слышали.

“Мы” — это мама, папа, я. А также брат Андрей с женой, сестра с мужем Олегом и трое моих племянников. Они приехали в село сразу после того, как Россия ударила ракетами по нашим аэродромам и военным складам. Понадеялись, что здесь будет безопасней переждать войну, нежели в городе.

“Пережидая войну”, мы быстро научились улавливать даже едва слышные вибрации земли и узнавали о приближении колонн заранее, еще до их появления на горизонте. А их простои в пределах села, обычно, перележивали на полу на веранде (родительский дом спланирован так, что это наиболее удаленная от улицы комната) или пересиживали в погребе. В первый же день снесли туда два деревянные поддоны, старые матрацы, подушки, одеяла, свечи со спичками, девятнадцатилитровую бутыль с питьевой водой и совковую лопату.

Выбор места укрытия зависел от того, насколько близко и громко стреляли рядом.

Каждая минута во время ожидания опасности казались вечностью, не имеющей начала и конца. Каждое наступление темноты усиливало внутреннюю тревогу, рисуя перед глазами сотни неутешительных сценариев того, что нас ожидает, если Украина не выстоит. Каждый восход солнца нес надежду на то, что все происходящее — это просто жуткий сон и вот-вот наступит пробуждение, в котором нет войны. Но надежды были напрасными.

Утром третьего дня российского вторжения в селе пропали электроэнергия и мобильная связь, а вместе с ними — и возможность хоть как-то помогать нашим защитникам, передавая информацию о перемещении вражеской техники. Единственная опция, еще оставшаяся доступной, — это “помогать” россиянам лучше ориентироваться на местных дорогах. Так что прихватив с собой лом, мои брат и зять, Андрей и Олег, пошли снимать знаки с названиями населенных пунктов. Первая их вылазка с этой целью минула без особых происшествий. А от следующая…

28 февраля, после обеда, очередная орда, двигающаяся двумя полосами одновременно, начала съезжать с главной трассы и распыляться селом. Солдаты с автоматами в руках врывались чуть ли не в каждый второй дом, нагло заявляя хозяевам: “Мы паселяемся!” “Припарковали” свою технику в парке. Ворвались в школу и клуб, где обустроили себе комендатуру и военный госпиталь. К вечеру на всех больших и маленьких улицах уже стояли блокпосты. Время от времени раздавались автоматные очереди.

Мы оказались под оккупацией.

На улице смеркалось, когда Андрей и Олег возвращались со своей “спецоперации”. Им осталось не более ста пятидесяти метров до дома, когда на улицу Белую, по которой пролегал их путь, въехали и остановились БТР и военный джип. Оттуда высыпало до полутора десятков солдат.

Чьи это войска — не было никаких сомнений. Их выдавали колорадские ленточки, которыми они были обвешаны, как собаки блохами, и язык. Тон, ритм, темп, ударения — совсем нетипичные для “нашего” русского языка.

Брат и зять выбросили лом и попробовали спрятаться за ближайшим забором, но безуспешно — их увидели и поймали. Обыскивая, заставили раздеться по пояс. Тщательно высматривали, не было ли, случайно, нацистских татуировок, отпечатков от отдачи приклада или ношения бронежилета, а на руках — следов пороха. Держа на мушке, проверяли списки вызовов, сообщения и снимки в галерее их смартфонов. Не найдя, к чему придраться, Андрея и Олега отпустили.

— Мы пришли навадить здесь парадак, — с высокомерием, смакуя каждое слово, отчеканил им напоследок один из оккупантов, бурят по национальности. — Идите и передайте всем!

— Никогда. Никогда в жизни я больше и слова не произнесу по-русски. И не откликнусь на него, — рассказывая дома о пережитом приключении, подытожил брат.

Среди нас троих Андрей — старший. Сестру — на три года, меня — на девять. Так что он первым покинул родительский дом в селе, поехав на обучение в один из столичных вузов. Я редко вспоминаю об этой разнице в возрасте, но кое-где она имела важное значение. Киев 1998-го, когда туда перебрался брат, и Киев 2007-го, когда я отправилась вслед за ним, по языковой картине — два разных города. Не усвоить русский в нем практически не было шансов.

Вся родня собралась на веранде, где с недавних пор мы начали проводить наши общие вечера.

Дверь закрыта на один оборот. Окна плотно заслонены покрывалами. На столе мерцает, бросая тени на стены, свеча. Оставшаяся часть дома — сплошная тьма. Все одеты (наготове, чтобы выбегать в погреб). Рядом с каждым — личный тревожный рюкзак.

Андрей сидел на стуле рядом со мной, и я буквально чувствовала, как дрожит все его тело.

Его дрожь передались всем в комнате. Каждый прекрасно осознавал, что эта встреча с российскими парядканаводителями могла закончиться совсем иначе. Мы погрузились в глубокое молчание. Мое воображение рисовало кровавые сцены, от которых сжимались внутренние органы и кололо в пятах.

— Все мои коллеги разговаривают по-украински, — подала я голос, чтобы разорвать эту удручающую немоту, и отхлебнула чай с чашки с наклейкой “Мочи Манту”.

— У меня на предприятии большинство сотрудников — русскоязычные. Но в разговоре со мной они переходят на украинский, — отозвалась сестра, сидя на пуфе и колыша на коленях трехлетнюю дочь. — Хотя это изменение произошло совсем недавно, после Майдана.

— А в моем офисе украинского практически не услышишь. От силы — двое-трое на нем говорят, — заметил брат. — Но отныне пусть идут лесом со своим русским!

— Ну действительно, если война — не достаточный предлог отказаться от русского, тогда я даже не знаю… — опять заговорила я. В душе меня очень радовало такое решение Андрея, хотя я осознавала, что слукавила, приписав его войне. Потому что война длится уже девятый год, а окончательный выбор в пользу родного языка он сделал лишь тогда, когда встретился с ней лицом к лицу.

Вопреки моим стараниям в комнате опять воцарилась тишина. Но хотя бы теперь она звучала на украинском.

— У вас вода нормальная? — услышала я голос соседки, что переговаривалась следующим утром с моей мамой через сетку на огороде. Рядом с ней торчал незнакомец. Мы с братом стояли в стороне, у нашего крыльца, но прислушивались к их беседе.

Соседку звали Лэся. Я знаю о ней немного, потому что она относительно новенькая на нашей улице. Живет через один дом от нас. Родом из Полтавской области. Около сорока лет. Дважды замужем и дважды разведена. От двух браков — двое детей. На этом известные мне факты из ее биографии заканчиваются и начинаются слухи. Например, что ее первый муж — теперь ополченец в ОРДЛО. А второй, с которым они еще не успели разъехаться, — тоже большой молодец. Как только рядом прозвучали первые выстрелы — забрал младшего, родного, сына и пошел с ним в дом к своим родителям, что в глубине села, бросив ее со старшим одну.

— Да где уж там! Чтобы из скважины качать, насос ведь нужен, а из колодца вода — рыжая. Когда мы его чистили в последний раз? При царе Горохе… А тебе негде воду набрать? — распереживалась мама.

— Да есть! Я сейчас у Сергея, — Лэся кивнула на мужчину рядом, которые оказался нашим соседом через огороды. — Он приютил меня с Витьком, а то же у нас все на электрике. Там сейчас так холодно, зуб на́ зуб не попадает. А у него хоть грубка есть…

— А что вы за фестивали чуть ли не до самого утра справляли, что весь дом светился весь и тарахтел? — допытывалась мама.

— Так вчера же вечером русские пришли. Сначала все закоулки прошерстили, а потом решили устроить себе баню. Подключили генераторы во дворе и ото полночи грели воду. Купались-отмывались с дороги. Чаями отогревались, а то померзли же… Но для чая та вода не годится…

— Так ты о воде для кого спрашиваешь? Для русских? — уточнила озадаченная мама.

— Да они адекватные! — упорно принялась убеждать маму Лэся, а Сергей рядом энергично кивал головой, наверное, для усиления эффекта. — Они совершенно не знали, куда их везут. Руководство выдало им паек на два дня и сказало, что отправляют на учения… — соседка слово в слово повторяла российскую пропаганду и совсем не осознавала этого.

— Адекватные?! А как же люди, которых они расстреляли? Просто так, без никакой причины… — взорвался около меня Андрей. Не дожидаясь реакции Лэси, он развернулся и ушел прочь. А я осталась на месте, задумавшись.

Улица, на которой размещался дом Сергея, — та самая, где мои брат и зять наткнулись на российских военных. Сколько себя помню, она называлась Советской. Переименовать ее решили в 2015 году, когда я еще не жила с родителями. Сначала я искренне радовалась, что в родном селе, следом за всей Украиной, происходит декоммунизация. Но эмоции потухли, когда я услышала новое название. “Белая? Серьезно?” Если и можно было выбрать что-то максимально лишенное смысла и пустое, то мои односельчане справились на отлично. Потому что единственное, действительно заложенное в это переименование, — так это их несостоятельность отрефлексировать историю Украины 20 века и четко обозначить собственную позицию по отношению к советскому прошлому.

И вот теперь имеем непосредственное следствие. Современные советы — прямые наследники тех, кто сто лет назад не мог смириться з провозглашением Украинской Народной Республики и насильно навязал нам СССР — буквально постучали нам в дверь. И снова — прикладами автоматов. Попутно оглашая, что “нет такой страны — Украина”.

— Наши пацаны уехали… — скорбно вздохнула Лэся, держа над разделяющим нас деревянным забором два термоса с холодной водой.

Заканчивалась третья неделя с тех пор, как в селе пропало электричество. Моей родне повезло: у нас подведен газ. Но многим односельчанам, у которых отопление домов и приготовление пищи было завязано на электрике, пришлось существенно переосмыслить свой быт. Вот, например, кухня моих ближайших соседей справа вынужденно переехала на огород, простирающийся сразу позади их дома. Там хозяин смастерил из кирпичей временную полупечку-полуплиту. Рядом с ней приютили и Лэсю со старшим сыном, так как дом Сергея заняли россияне.

Экономя дрова, самодельную плиту разжигали раз в день. Обычно, в обеднюю пору. А утром и вечером пытались обходиться чаями. Мама звала соседей готовить пищу у нас на газу, но они отказывались. Лишь время от времени просили нагреть им воду.

“Чего это вдруг Лэсю на русский пробрало? И какие-такие пацаны уехали?”, — только и мелькнуло в голове, пока я, перепрыгивая через беленькие подснежники, желтые и фиолетовые крокусы на маминой клумбе, пробиралась к забору. Я ступила одной ногой на пенек, чтобы дотянуться до тары с водой, заглянула в другую сторону, где стояла соседка, и увидела ее удрученное лицо. “Действительно, огорчена. Не показалось”.

Огорчена, но, как говорят в моем селе, — при полном боевом раскрасе. Разрисованные черным брови, подведенные глаза, тушь, тоналка, румяна, помада (или то блеск для губ?). Русые волосы, собранные в хвост чуть ли не на макушке. Маникюр. Новый спортивный костюм. И много-много лавандового парфюма.

Внешний вид Лэси очень диссонировал с моим.

Неделю немытая голова, на которой вполне можно было жарить яичницу (когда в доме вместо постоянных троих — десять жильцов и одна на всех бутылка шампуня, каждая его капля — золотая). Лицо, которое не то что макияжа, а обычного увлажняющего крема не видело уже дней восемнадцать, наверное. Срезанные под самые пучки ногти, под которые все равно как-то умудрялась забиваться грязь.

Я в брюках брата, которые когда-то мама перешивала на меня, но галоши все равно нужно было подворачивать, и растянутом вязаном свитере, который носила эн лет назад, еще в бытность студенткой. Для меня речь шла о том, чтобы было тепло, удобно и не жаль зайти в сарай к козам, за которыми я помогала ухаживать родителям (пахло от меня соответственно!). А Лэся, казалось, то ли вот-вот вернулась, то ли как раз собиралась с кем-то на свидание.

— Доброе утро! — бросила я Лэсе, протягивая руки, чтобы перехватить у нее термосы. И сразу прикусила язык.

Такое привычное приветствие последние пару недель казалось совсем неуместным. Автоматически вылетая изо рта, оно оставляло после себя горьковатый, как после грейпфрута, привкус. Звучало, как насмешка. Ведь какое, к черту, “доброе” утро, когда ты всю ночь не спал, считая не слоненков и овечек, а артиллерийские выстрелы или круги, наматываемые вражеским вертолетом над твоей крышей? Сразу после этой фразы люди, словно оправдываясь, обычно, добавляли “ну, если можно так сказать” и виновато опускали глаза вниз. “С новым днем!” — как-то позже поздоровался со мной еще один сосед с нашего угла, идя навстречу с полуторагодовалым сыном. Эти слова, по моему мнению, лучше отражали нашу новую реальность, в которой не было известно, настанет ли для тебя завтра.

— Кто уехал, Лэся? — переспросила я, опершись плечом о деревянный столб, чтобы было легче удержать баланс, стоя на одной ноге.

— Пацаны наши… — я все еще не понимала, о ком она говорит, потому что украинских военных в селе не было. Ходили слухи, что предполагался какой-то отряд, но к приходу российских солдат занять позиции наши ребята не успели, а впоследствии уже и не было возможности. Среагировав на мои изогнутые дугой брови, женщина объяснила. — Ну, пацаны, каторые тут стаяли, — и махнула рукой в конец огородов. На улицу Совєцтськую Белую.

Ее ответ буквально сбил меня с ног. Утратив равновесие, я неуклюже свалилась с пенька, потоптав мамины цветы. “Может, это слуховые галлюцинации?” — засомневалась я, отказываясь верить собственным ушам.

Я не поднялась для продолжения разговора, а молча развернулась и с термосами в руках направилась в дом греть воду для чая.

Деревянный забор больше не казался мне ни стойкой опорой, ни надежным заграждением.

— Чего-то я не понимаю в поведении Лэси, — завела я разговор с родными в тот же вечер, когда мы опять собрались на веранде. Утреннее общение с соседкой не давало мне покоя.

— А что не так? — отреагировала на мои слова мама. Она стояла у открытой на кухню двери и готовила пойло, чтобы покормить козлят.

— Например, она называет оккупантов “нашими пацанами”. Колотит им чаи, чтобы бедняги не слишком мерзли. Наряжается к ним, как новогодняя елка. По-русски заговорила, чего отродясь не было, — перечисляла я все, что меня смутило, усаживаясь на пуфа у стола.

— Ну она же — женщина маладая, свабодная… Может, мужа подыскивает. Следующего, — пожав плечами, предположила невестка.

— Может, но… Что, если наша соседка — коллаборантка? — решилась я все-таки озвучить вслух свое подозрение.

— А что это слово означает? — попросила разъяснить мама.

— Это с английского “collaborate” — “сотрудничать”. Коллаборант — это тот ИЛИ ТА, — подчеркнула я намеренно, — кто сотрудничает с врагом своего государства во время войны. У нас это слово менее известно, потому что в Советском Союзе таких чаще называли “изменниками Родины” или “пасобниками фашистов”.

— А не перегибаешь ли ты палку? — мама заступилась за соседку. — Каким боком здесь Лэся?

— Мам, сотрудничать можно по-разному. Не обязательно рыть вместо с русскими окопы или подавать артиллерийский снаряды, — настаивала я на своем. — В СССР попасть в списки “изменников Родины” можно было лишь за то, что тебе “повезло” оказаться на оккупированных нацистами территориях… Это, конечно, не самый удачный пример, чтобы поговорить на эту тему, — остановила я сама себя. — Но есть лучший, если вы готовы меня долго слушать.

Я окинула всех вопросительным взглядом и, не услышав возражений, продолжила.

— Помните, как осенью прошлого года я летала с коллегами в Нидерланды? Вот там попала на интереснейшую выставку под названием “Война, которая продолжалась” в Национальном архиве в Гааге. Она рассказывала о вызовах, с которыми столкнулась эта страна после Второй мировой. И спровоцировала меня копнуть немного глубже…

Мама отложила прозрачное пластмассовое ведерко с ужином для козлят в сторону и присела на второй пуф рядом со мной.

(Не)видимые дети (не)правильных родителей

— Рады приветствовать всех вас в Амстердаме по этому особенному случаю… — широко улыбаясь, откликнулся из-за трибуны в конференц-холле Бэрс ван Бэрлахе (Beurs van Berlage), нарядно одетый мужчина, на груди которого красовался почетный коллар.

В субботу, 2 февраля 2002 года, здесь, в помещении бывшей фондовой и товарной биржи, построенной в самом центре города на рубеже 19 и 20 веков, собралось около шестиста людей. Среди них — члены королевской семьи Нидерландов, премьер-министр, некоторые члены правительства и парламента. Все их взгляды были прикованы к выступающему с украшением на груди и молодой паре, сидевшей на стульях перед ним — мужчине в парадной униформе капитана королевского флота и женщине в длинном шелковом платье слоновьего цвета с пятиметровым шлейфом. Ее голову украшала драгоценная тиара и кружевная фата, а в руках она держала букет из белых роз, гардений и ландышей.

— К большому сожалению для наших англоязычных и испаноязычных гостей, мы, как вы понимаете, будем разговаривать по-нидерландски. Однако, на самом деле, все очень просто: по-нидерландски английское слово “yes” и испанское “sí” мы выговариваем “ja” — так что вам не составит труда понять самую важную часть этой церемонии, — пошутил по-английски тот самый мужчина, уже подававший голос, и присутствующие молниеносно отозвались смехом.

У трибуны стоял Джоб Коэн — мэр Амстердама. Его удостоили огромной чести — заключить гражданский брак крон-принца Нидерландов Виллема-Александра и его избранницы Максимы Соррегьеты, родом из Аргентинты, которая сразу после свадьбы стала именоваться принцессой Оранской-Нассау.

— Этот брак является подтверждением союза с целой страной, — продолжил Коэн на родном языке. И многозначительно отметил. — Вы, жених, привыкли, что вся ваша жизнь — это всегда и общественное. Для вас, невеста, это еще достаточно ново, хотя в последние месяцы вы ощутили, что это все значит (…) Надеемся, что вы полюбите этот сложный, но одновременно чудесный кусочек земли так же, как и наследственного принца этой страны…

Уже через несколько мгновений ударом церемониального молота мэр утвердил их “ja”, сказанное друг другу, — и зал разразился поздравительными аплодисментами.

Прямо с исторической биржи, что теперь служит амстердамцам вроде итальянских palazzo pubblico, молодожены выдвинулись по церковное благословение брака в Нивэ Кэрк (Nieuwe Kerk). Тут, в храме 15 века, находящимся на центральной площади города Дам, традиционно проходят все королевские торжества: инаугурации, свадьбы и прочее. Во время богослужения, совершаемое королевским капелланом Карэлом тэр Линдэном, они еще раз подтвердили свое обоюдное согласие и обменялись кольцами, подаренными паре братом Максимы.

Из уважения к корням новоиспеченной принцессы, в конце церемонии сыграли “Прощай, Нонино” (“Adiós Nonino”) — грустное, но крайне чудесное танго аргентинского композитора Астора Пьяццолы. Он написал это произведение в октябре 1959 года, через несколько дней после того, как, пребывая далеко от родного дома, получил извещение о смерти отца. Уже несколько десятилетий эта композиция имеет большое символическое значение для аргентинцев вне Аргентины, навевая им ностальгические воспоминания о Родине.

В этот день на улицы Амстердама вышли тысячи нидерландцев — с оранжевыми флажками и воздушными шарами, коронами и шляпами, шарфами, чтобы вместе со всеми отпраздновать свадьбу своего любимого принца. Принимая их поздравления, супруги в сопровождении почетного караула совершили небольшой тур в королевской карете центральными улицами города и вскоре снова оказались на площади Дам. В этот раз — в Королевском дворце, на балконе которого они — под радостные крики и аплодисменты толпы — наконец-то поцеловались.

В это мгновение Виллем-Александр и Максима выглядели по-настоящему счастливыми. Единственное, что в самый радостный день их жизни могло причинить им немного грусти, — это то, что рядом не было родителей принцессы. Ее папа оказался настолько нежеланным гостем для нидерландцев, что ему запретили посещение свадьбы родной дочери. Мама же не приехала из чувства солидарности с мужем. И молодожены были вынуждены с этим смириться, иначе их брак мог бы вообще не состояться.

Полюбив друг друга и приняв решение пожениться, Виллем-Александр и Максима наступили на очень чувствительный мозоль, на тот день уже более полувека не дававший покоя нидерландскому обществу. Его стержень был заложен Второй Мировой Войной.

Когда осенью 1939 года Гитлер и Сталин развязали новую войну в Европе, Нидерланды надеялись сохранить нейтралитет. Однако трюк, удавшийся им в годы Первой мировой войны, на этот раз сработал совсем ненадолго.

“Мой народ!

После того, как все эти месяцы наша страна с тщательной скрупулезностью придерживалась жесткого нейтралитета, не имея иного намерения, как строго и последовательно держаться этой позиции, в прошлую ночь немецкие вооруженные силы начали внезапное нападение без наименьшего предупреждения…

Я и мое правительство сейчас выполняем наш долг. Выполняйте и свой, везде и при любых обстоятельствах, каждый на том месте, где он находится, с предельной внимательностью и с тем внутренним спокойствием и отдачей, которые позволяет чистая совесть”.

10 мая 1940 года эту прокламацию королевы Вильгельмины — прабабушки Виллема-Александра — напечатали все местные газеты. Рано-утром в этот день немецкие самолеты сбросили первые бомбы на нидерландские города. Это стало началом войны, которой страна так усердно пыталась избежать. Конечно, королевская армия сопротивлялась, но в конечном итоге смогла продержаться лишь несколько дней. Уже 14 мая она капитулировала перед нацистской Германией и еще через две недели на этой территории был создан рейхскомиссариат Нидерландов — оккупационная администрация, сохранявшая власть над страной до мая 1945 года.

Все это время королева вместе с премьер-министром и другими членами правительства находились в эмиграции. Они успели эвакуироваться накануне капитуляции и наотрез отбросили мирные переговоры с Германией. Последующие обращения Вильгельмины к народу звучали уже из Лондона, где при помощи Службы БиБиСи была запущена нидерландская радиопрограмма “Радио Оранье” (“Radio Oranje”). За время войны она выступила на радио более тридцати раз. Кажется, не было ни одной речи, где королева не вспомнила бы и не поблагодарила бы за героическую оборону королевским вооруженным силам и упорное пассивное сопротивление гражданскому населению. Помня об этом, нидерландцы часто называют ее не иначе как как “матерью сопротивления” или “матерью отечества”.

Точные потери Нидерландов за годы Второй мировой войны неизвестны до сих пор. Исследователи называют приблизительно следующие цифры: 102 000 голландских евреев и 215 ромов и синтов были уничтожены в нацистских лагерях смерти; 16 000 солдат и 30 000 гражданских погибли в результате военных действий; еще 50 000 нидерландцев умерли вследствие ухудшения состояния здоровья; от 15 000 до 25 000 — не пережили “голодную зиму” 1944-1945 годов; 8 500 — погибло на принудительных работах в Германии, 2 000-3 000 — были казнены нацистами за участие в движении сопротивления. Этот перечень неполон. В целом насчитывают около 250 000 жертв (по состоянию на 1942 год в Нидерландах проживали около 9 млн людей).

Уже в ближайшее послевоенное время память о Второй мировой войне станет краеугольным камнем национального мифа, что — как и любой другой миф по своему предназначению — должен был объединить нидерландское общество, вызвать у него чувство солидарности. Он взывал к двум важным моментам. Первому — что все граждане страны, а не лишь евреи, стали жертвами нацистского режима. Второму — что все граждане страны, как один, рискуя собственной жизнью, оказывали ожесточенное сопротивление оккупантам.

Такая трактовка собственного военного опыта подпитывало всеобщее убеждение, что нидерландцы — хорошие парни, сделавшие в непростых условиях правильный выбор. Безусловные герои, которых не в чем упрекать.

Казалось бы, ничего крамольного.

Не было бы ничего крамольного, если бы не пренебрежение исторической правдой. С одной стороны, правдой было то, что голландские евреи ощутили на себе несравнимо больше горя, чем остальные члены нидерландского общества. А с другой — что была часть граждан, поддерживающая или сотрудничавшая с нацистами. А, следовательно, не все в Нидерландах были безневинными жертвами или героическими воителями за освобождение.

“В освобожденных Нидерландах не будет места для предателей”, — отметила королева Вильгельмина в одной из своих радиоречей из Лондона. Получив известия, что тысячи нидерландцев подозреваются в коллаборационизме, она вместе с премьер-министром Питером Гербанди принялись разрабатывать соответствующее законодательство, чтобы иметь возможность наказать отступников. Это делалось так заранее в том числе и для того, чтобы рядовые нидерландцы, желая справедливого возмездия, собственноручно не взялись за топоры (впрочем, полностью избежать случаев самосуда не удалось).

В конце декабря 1943 года были приняты четыре закона: указ о чрезвычайном криминальном праве, декрет о специальных судах (в том числе и кассационном), указ о чрезвычайной юстиции и декрет о помиловании. Вместе с декретом о политических правонарушениях, принятым позже, в 1945 году, эти документы заложили нормативно-правовые основы специального правосудия, совершаемого в Нидерландах в первые послевоенные годы. По началу ним заботилась временная Военная администрация под командованием генерала Крулса, позже — Генеральное управление специальной юстиции при Министерстве юстиции Нидерландов.

По приблизительным оценкам, в рамках специального правосудия было арестовано до 150 000 коллаборантов, которые с тех пор были пожизненно заклеймены как “неправильные” нидерландцы. Их поместили в лагеря для интернированных лиц, специально созданные с этой целью, такие как “Дэ Вэрхильд Ханд” (“De Vergulde Hand”) во Влардиргене, либо в уже существующие тюрьмы и казармы. Так, например, с апреля 1945 по декабрь 1948 года часть задержанных членов Национал-социалистического движения Нидерландов и голландских добровольцев из нацистских органов тотального контроля и безопасности СС и СД содержались в Вестерборке. Во время оккупации это был главный транзитный пункт, откуда нацисты поездами отправляли голландских евреев в лагеря смерти, находящиеся на территории Польши, Чехии и Германии.

Всего в Нидерландах действовало 130-180 лагерей для интернированных. На первых порах надзирателями там работали бывшие участники сопротивления. Много узников, удерживаемых в этих лагерях, страдали от эпидемий, систематического недоедания и жестокого поведения. Известно о минимум 89 интернированных человек, умерших в Вестерборке в течение лишь первых четырех месяцев пребывания там. Также есть свидетельства, что в “Дэ Вэрхильд Ханд” арестованные днем и ночью были закованы в наручники и прикованы друг к другу при помощи цепи.

Что это было — одинокие инциденты или примеры систематических злоупотреблений? Ответ на этот вопрос искал Парламентский следственный комитет по вопросам правительственной политики 1940-1945 годов, начавший свою работу в 1947 году. “Почти повсюду охранники не жалели сил, чтобы мучить и жестоко вести себя с беззащитными людьми, для чего использовали те же методы, что и немцы во время оккупации”, — написал через два года в своем отчете барон Ван Туйля ван Сэрооскэркэн, которому поручили проверить условия пребывания “неправильных” нидерландцев в лагерях.

Но сделанные им выводы немного опоздали. Большинство лагерей для интернированных лиц уже прекратили свое существование. Да и вообще эти разговоры были несвоевременными: не вписывались в героический дискурс, доминирующий в обществе. Так что никаких последствий это расследование после себя не имело.

150 000 арестов. Никакие следователи, прокуроры и судьи не могли бы справиться с такой лавиной обвинений. Поэтому на скамье подсудимых в Амстердаме, Арнеме, Гэртогэнбосе, Гааге и Лэувардэне, где работали специальные суды, оказалась лишь треть коллаборантов, за которыми числились более серьезные проступки. Остальные не были привлечены к уголовной ответственности и, отбыв от нескольких месяцев до двух лет в упомянутых лагерях для интернированных, были отпущены на волю.

По итогам специального правосудия было вынесено более 14 000 приговоров. Большая часть из них касалась нидерландцев, являвшихся членами Национал-социалистического движения Nationaal-Socialistische Beweging). NSB — единственная легальная партия, действовавшая в стране во время оккупации и открыто сотрудничала с нацистами. По состоянию на сентябрь 1923 года в ее рядах состояли до 100 000 членов.

Осужденных ждали очень разные приговоры: от нескольких лет лишения свободы до пожизненного заключения и даже казни. В 1945 году для наказания лиц, виновных в самых крупных военных преступлениях и преступлениях против человечества, в Нидерландах возобновили смертную казнь. И большинство населения приветствовало этот шаг. Один из бывших прокуроров, работавший в Специальном суде Лэувардэна, позже вспоминал в одном из своих интервью: “Мы были завалены заявками. Нам предлагали подарки (…) в надежде, что мы сможем забронировать место на трибунах. Залы судебных заседаний были переполнены. Иногда можно было услышать, как аудитория кричала “Браво!”, когда был вынесен смертный приговор”.

Первая официальная казнь коллаборанта состоялась в Нидерландах 16 марта 1946 года. Того же дня расстреляли Макса Блокзийла — журналиста и радиоведущего, отвечавшего за нацистскую пропаганду на оккупированной территории. Последний раз смертная казнь была применена 21 марта 1952 года — для наказания эсэсовца Андриэса Питэрса и руководителя СД во Фрисландии Артура Альбрэхта, на совести которых были десятки случаев пыток и расправ над людьми.

Много смертных приговоров потом были заменены на пожизненные заключения. В частности, из ста сорока пяти человек, в отношении которых было соответствующее судебное решение, казнили лишь сорока двух. Остальных спасло королевское помилование.

Единственной осужденной к смерти женщиной была Анна (Анс) Ван Дэйк — завербованная нацистами еврейка. Прикидываясь участницей движения сопротивления, она узнавала о местах, где укрывались другие евреи, и за вознаграждение сообщала об этом оккупационным властям. Она является одной из самых известных “охотников за евреями” в Амстердаме. На ее счету было как минимум сто сорок пять жертв. Какое-то время ширилась версия, что именно она разоблачила укрытие Анны Франк. И хотя это подозрение не нашло официального подтверждения, до сегодняшнего дня в Нидерландах имя Анны Ван Дэйк является прямой ассоциацией с предательством.

Судебные процессы — не единственное наказание, ждавшее нидерландцев, замеченных в сотрудничестве с нацистами. Согласно королевскому указу были созданы специальные советы по очищению, охватывающие разнообразные сферы общественной жизни: государственную и военную службу, полицию, прессу, бизнес, творческие профессии и тому подобное.

“Лишить права голоса и участия в выборах”, “конфисковать имущество на сумму 20 000 гульденов”, “лишить права занимать руководящую должность в любой компании любой сферы бизнеса сроком на десять лет”, “лишить права претендовать на общее с женой имущество”, “лишить права работать на любой журналистской должности”, “запретить участие в конкурсах, а также в жюри таких конкурсов на три года”, “отправить в отставку без права на пенсию”, “запретить любую публичную практику, в тому числе членство в профессиональных сообществах на шесть лет” — это примеры санкций, накладываемых на коллаборантов советами по очищению. Часто — в разных конфигурациях и как дополнение к решению об интернировании, которое таким образом (постфактум) легализировалось. В течение 1946-1950 годов специальную проверку прошли более 60 000 нидерландцев. Треть из них были наказаны поражением в определенных правах.

Оглядываясь сегодня в прошлое, можно услышать мнение, что политика Нидерландов по отношению к нацистским коллаборантам была слишком суровой, даже жестокой. Но у оппонентов наготове есть контраргумент: это было необходимое зло, зато теперь никто не может упрекнуть нидерландцев, что они покрывают людей, виновных у военных преступлениях и преступлениях против человечества, или же просто нацистских прихвостней. И это не лишено смысла. Однако, в каждом утверждении можно найти слабое место. Здесь это — дети “неправильных” родителей.

“Я родилась в Роттердаме и была второй дочерью пары, где жена выполняла роль домохозяйки и матери, а муж зарабатывал на жизнь чертежами кораблей. Наш дом выходил на стадион Фейеноорд, он был в Северном Роттердаме, поэтому уцелел во время бомбардировок в мае 1940 года. Моя сестра родилась накануне войны, в феврале. Мои родители тогда были женаты почти два года (…)

Когда я родилась, мой отец сидел у подножия кровати в форме NSB. Я родилась в тени свастики и годами удивлялась, как я смогла когда-то выбраться из этой тени…”

Женщину, написавшую эти строки, звать Гонда Шэфель-Баарс. Она — одна из первых членов фонда “Вэркгрупп Хэркэнинг” (Stichting Werkgroep Herkenning), основанного в 1981 году для привлечения общественного внимания к опыту детей “неправильных” родителей. А еще она — как можно понять из вступительных слов — сама является дочерью коллаборанта.

В январе 1942 года ее отец присоединился к Национал-социалистическому движению Нидерландов. Что именно двигало им тогда, сейчас понять сложно. Возможно, он сделал этот выбор из-за того, что отчасти разделял взгляды новой немецкой идеологии. Гонда вспоминает, что он был расистом, антисемитом и “продолжал проклинать евреев годами после войны”. Возможно, мужчина соблазнился экономическими дивидендами, полученными благодаря членству в партии — единственной не запрещенной нацистами. Когда на восточном фронте наметился перелом и советская Красная армия начала оттеснять немецкие войска из СССР, он пошел на войну добровольцем, так как, кроме всего прочего, был еще и ярым антикоммунистом.

Осенью 1944 года, по указанию отца, ее мама вместе с детьми сбежала в Германию. Она не была единственной. Специальными поездами туда выехало 65 000 нидерландских беженцев, главным образом — семьи членов NSB. Но это их не спасло: уже через несколько месяцев большинство вернулось назад, часть — как и мама Гонды — оказались в лагере для интернированных лиц в Хогэзанде.

Когда их группу переводили к месту содержания, с обеих сторон дороги стояли местные жители, кричавшие и плевавшие в женщин и детей, проходивших мимо.

“Они не задавались вопросом, виновны эти женщины или нет, или они, возможно, сопротивлялись политическому выбору своих мужей, как моя мать, [но] безрезультатно. Они, на самом деле, не видели детей; если бы они могли воспринимать нас как детей, они бы осознали, что мы невиновны в любом случае, потому что мы вне любого политического выбора. Но страдания пяти лет оккупации затуманили им зрение (…)

Для меня это момент, когда от меня отрекся собственный народ, когда я перестала принадлежать к голландскому народу. Мы стали изгнанниками, и с тех пор я эмоционально была без гражданства, хотя, конечно же, у меня есть голландский паспорт”.

Мама Гонды не принадлежала к партии, поэтому из лагеря для интернированных их отпустили приблизительно через три месяца. На это время она отдала дочерей сестре, жившей в Амстердаме. В этом им очень повезло. Если бы в коллаборационизме были обвинены двое родителей, государство забрало бы девочек под свою опеку. Этим занималось Бюро специального присмотра за молодежью, созданное в структуре Министерства юстиции Нидерландов. В течение 1944-1945 годов в интернированных лиц было отобрано около 20 000 детей. 8 000 из них разместили в отдельных детских домах, 12 000 — в приемных семьях.

Гонду с сестрой и мамой временно приютили родственники: сначала бабушка со стороны отца, а позже — без особой охоты — мамины родители. За членство в NSB и негативные высказывания против королевы Вильгельмины ее отец получил относительно небольшой срок, который, к тому же, сократила амнистия. Его освободили в августе 1948 года. Семья воссоединилась, но на самом деле брак ее родителей был уже практически разрушен, “как и много браков, в которых партнеры не видели друг друга годами”.

Они переехали жить в небольшое село, где никто не знал их прошлого и где отцу было намного легче устроится на работу. Тут дочери пошли в школу. Именно там Гонда узнала, “что означают буквы NSB и почему нам следовало молчать о некоторых вещах. Потом на уроке истории я услышала историю “о героях сопротивления и плохих парнях, предавших страну”. И я поняла, что мой отец принадлежал к последней группе. Раньше мы молчали, когда были с другими, потому что боялись сказать “что-то” запрещенное, теперь мы знали, почему должны молчать. Теперь мы молчали сознательно. Боясь, что от нас снова отрекутся, также, как в Хогэзанде, ми изолировались…”

Жалкие условия проживания, обусловленные конфискацией жилья и имущества; плохое финансовое положение семьи из-за дискриминации со стороны сотрудников социальной службы, службы занятости и работодателей; словесная травля и физические нападения от собственных родственников, соседей, учителей, одноклассников и, как следствие этого, социальная изоляция; молчание и эмоциональное отрешение внутри семьи — вот реалии, в которых были вынуждены расти дети, а кое-где и внуки “неправильных” нидерландцев.

У многих из них так и не сложились доверительные отношения с родителями, дедушками и бабушками. У них были намного меньшие возможности для образования, а следовательно — и худший старт для профессиональной карьеры. Неуверенность в себе, недоверие к людям и тревога по поводу своего происхождения ощутимо мешали им устраивать собственную личную жизнь.

Вышеупомянутый фонд “Вэркгрупп Херкенинг” был первой в Нидерландах организацией, нарушившей стену молчания вокруг этой проблемы. На протяжении 2008-2011 годов по их инициативе были записаны десятки свидетельств потомков “неправильных” нидерландцев, ныне представленных в свободном доступе на сайте Национального архива. Там же можно прочесть полную историю Гонды Шэфель-Баарс.

Страна шла к этому моменту очень долго. Существование стигмы, которую испытала определенная часть нидерландского общества, искупая грехи родителей и дедов, публично признала лишь королева Беатрикс — мама Виллема-Александра. В своей рождественской речи 1994 года она отметила: “Резкое изображение “правильного” и “неправильного”, так часто сейчас определяющее наше суждение о войне, основывается на прошлом. Некоторые выбрали совсем неправильно; через пятьдесят лет следующие поколения все еще несут [на себе] шрамы”.

Королева Беатрикс точно знала, чем может откликнуться неправильный выбор, сделанный в прошлом. Ее свадьба с Клаусом фон Амсбергом в далеком 1966 году сопровождалась многочисленными протестами нидерландцев, не воспринимающих ее жениха. Потому что он был немцем по происхождению и, что еще более важно, принадлежал к “Гитлерюгенду” — молодежной военизированной нацистской организации.

После этого выступления правительство Нидерландов впервые выделило государственную субсидию на поддержку деятельности фонда “Вэркгрупп Херкенинг”. Ряд организаций, представляющих интересы участников движения сопротивления или пострадавших во Второй мировой войне, тогда громко выступали против этого шага. Впрочем, безуспешно: субсидирование не только не отменили, а наоборот — пролонгировали еще не несколько лет.

Новое, еще более острое, противостояние среди нидерландцев пришлось на время женитьбы крон-принца Виллема-Александра и Максимы Соррегьеты.

Они познакомились и начали встречаться в 1999-м, а через два года королевская семья уже официально объявила о помолвке наследника трона. Далеко не все в стране восприняли эту новость одобрительно, так как его невеста была дочерью бывшего аргентинского правительственного чиновника с очень неоднозначной репутацией.

“Нидерландцы!

Часто в эти дни мне вспоминаются слова, сказанные Гамлетом своему лучшему другу: “Горацио, в мире больше тайн, чем вашей учености бы приснилось”. Шекспир не передал бы лучше мое теперешнее настроение. Я в раздумьях, потому что у меня есть дочь, имевшая лишь пять лет, когда я стал заместителем министра сельского хозяйства в 1976 году. Спустя четверть века после этого она полюбила вашего крон-принца, и теперь я должен оправдываться перед вами…”

Так начиналось письмо Хорхэ Соррегьеты, отправленное редакции “НРК Хандэлсблат” (“NRC Handelsblad”) — одной из самых тиражируемых ежедневных газет в Нидерландах в январе 2001 года. Дальше в этом обращении он пытался объяснить, что Аргентина всегда была сумасшедшей страной, а он, хотя и служил жестокому режиму, но никогда не занимался политикой, вместо этого — всегда работал на аграрные интересы аргентинцев. Короче говоря: вставлял бирки в уши племенным быкам — и не более того.

На этот момент в Нидерландах, наверное, уже не было никого, кто не был бы в курсе скандальных сплетен: отец будущей жены принца Оранского обвиняется в преследовании политических оппонентов у себя на родине и преступлениях против человечества.

По поручению нидерландского правительства профессор Амстердамского университета и директор Центра изучения и документации Латинской Америки Михель Бод на протяжении сентября-декабря 2000 года проводил специальное (тайное) исследование, которое должно было ответить на вопрос: имел ли Хорхэ Соррегьета какое-либо отношение к массовым похищениям, пыткам и другим репрессиям, происходившим в Аргентине во второй половине 1970-х – в начале 1980-х годов и вошедшим в историю под названием “Грязная война”.

В марте 1976 года в результате государственного переворота власть в этой латиноамериканской стране захватила военная хунта под предводительством главнокомандующего армии Хорхэ Виделлы. Важную роль в этом процессе сыграл тогдашний министр экономики, что являлся непосредственным начальником отца Максимы. На тот момент Хорхэ Соррегьета занимал должность заместителя министра по вопросам сельского хозяйства, а с марта 1979 по март 1981 года был министром по вопросам сельского хозяйства и животноводства.

По оценками правозащитных организаций, при правлении Виделы бесследно исчезли от 15 000 до 30 000 аргентинцев. Кого-то незаконно задерживали и бросали в тюрьмы, где в дополнение пытали и насиловали. Кого-то похищали, накачивали наркотиками и сбрасывали с самолетов в Атлантический океан. Судьба многих пострадавших от рук военной хунты в Аргентине до сих пор неизвестна.

В отчете профессора Бода, составленном в январе 2001 года, говорилось о том, что будущий родственник королевской семьи Нидерландов “провел пять лет на высокой политической должности, активно и страстно отдавшись режиму, осужденному в стране и за границей за ликвидацию основных демократических прав и масштабное нарушение прав человека. Практически невозможно, чтобы Соррегьета лично принимал участие в репрессиях или нарушениях прав человека за время своего участия в правительстве. С другой стороны, немыслимо, чтобы он не знал о практике репрессий и ситуации с правами человека”.

“В категориях, используемых в Нидерландах после Второй мировой войны для возложения моральной вины, пребывание на высокой должности во время военного режима в Аргентине… было бы обозначено как “неправильное”, — отметил профессор Бод в этом же отчете, пытаясь объяснить природу возмущения части нидерландского общества. — “Голландская правильно-неправильная схема является следствием конкретных исторических обстоятельств, когда случаи активной поддержки и сотрудничества с врагом привели к морально-правовым осуждениям”, которые, впрочем, “не всегда были одинаково успешными и последовательными”.

Казалось бы, исследование окончательно расставило все точки над “I”: прямого отношения к политике государственного террора отец Максимы не имел, то есть обвинить его не в чем. Но вскоре двое аргентинских журналистов-расследователей, основываясь на сотнях свидетельств и документов опубликовали биографию диктатора Виделы. Они утверждали: Хорхэ Соррегьета был одним из координаторов подготовки государственного переворота в Аргентине. Занимая должность гражданского министра в будущем, он хоть и не знал имен конкретных людей, попавших под прицел хунты, но точно знал, что именно происходит. Знал и не сказал ни слова против. А молчание в таких обстоятельствах тоже может быть трактовано как преступление против человечества.

В том же 2001 году родственники одной из жертв режима Виделы подала иск против Хорхэ Соррегьеты. Впрочем он не был удовлетворен, так как согласно местному законодательству суд Нидерландов не имел юрисдикции рассматривать это дело.

В свете всех этих перипетий, активно обсуждавшихся в прессе, нидерландское общество раскололось на два лагеря. Можно было бы предположить, что против брака крон-принца Виллема-Александра с дочерью Соррегьеты выступали лишь “правильные” граждане, а “неправильные” — наоборот поддерживали его. На самом деле, тогда звучали совершенно различные мнения, как вот это — из письма к редактору газеты “Алгэмин Даглблад” (“Algemeen Dagblad”):

“Отец принцессы Максимы, возможно, не совершил ничего плохого, но он ошибся, будучи членом неправильного правительства, действовавшего неправильно. Не должна ли она, как ребенок “неправильного” отца, так же, как я и как много других детей “неправильных” родителей, нести эту ношу? Может ли она в будущем стать королевой Нидерландов — в виду заявления королевы Вильгельмины? Если принц Виллем-Александр (…) тем не менее хочет жениться на этой молодой леди (…), то ему тоже придется взять на себя эту ношу и отказаться от престола, чтобы лишь почтить свою прабабушку…”

Реальности такому развитию событий добавляло то, что среди противников женитьбы Виллема-Александра и Максимы была и часть парламентариев, в чьих руках сосредотачивались вполне реальные рычаги влияния для решения этого вопроса. Дело в том, что в Нидерландах кронпринц не имеет права жениться, не согласовав свой выбор с Генеральными Штатами. Точнее — он может это сделать, но в таком случае сразу теряет свое право престолонаследия.

Из-за избранницы принца Оранского Нидерландам угрожал настоящий политический кризис. В конце концов, урегулировать ее помогли премьер-министр Вим Кок и государственный министр Ван дэр Стоэль, которые выступили посредниками в переговорах между парламентом с одной стороны, и королевской семьей — с другой. Стороны противостояния сошлись на том, что отец Максимы не будет приглашен на свадьбу. Так что 4 июля 2001 года Объединенная Ассамблея Генеральных Штатов приняла закон, разрешающий Виллему-Александру и Максиме вступить в брак.

Через семь месяцев они отпраздновали свою свадьбу, а в 2013 году — после отречения королевы Беатрикс от престола — стали следующими королем и королевой-консорт Нидерландов.

Их личная история закончилась хеппи-эндом. Но приблизила ли она нидерландское общество к примирению? Кто знает. По крайней мере инаугурация Виллема-Александра, происходившая, как и его свадьба, в Нивэ Кэрк, обошлась без присутствия неблагонадежного тестя из Аргентины. Но вернее мы будем знать о каких-то сдвигах на этом пути лишь через два с половиной года. С 1 января 2025 года Национальный архив должен открыть доступ к документам Центрального архива специальной юрисдикции, который содержит около 300 000 файлов на лиц, сотрудничавших либо подозревавшихся в сотрудничестве с нацистами.

Конец наивности

“Не приведи Господь вам жить в эпоху перемен”.

Сеть уверенно приписывает авторство этого изречения известному древнекитайскому мудрецу Конфуцию, жившему в 6-5 веке до нашей эры. Я бы не бралась это утверждать. Более того — даже склоняюсь к мысли, что это фэйк, учитывая, что никто не ссылается на первоисточник, откуда взята цитата. Но здесь и сейчас мне речь не идет о достоверности ее происхождения.

Я знаю эту фразу от одного из моих профессоров, преподававших на историческом факультете Университета Шевченко и любившим заканчивать ею свои лекции, касавшихся прошлого Востока. Он повторял ее много раз в течение многих лет, — поэтому неудивительно, что у нескольких поколений его бывших студентов это изречение ассоциируется именно с ним.

Припоминаю, как раздумывала о значении этих слов тогда, в 2008-м, будучи студенткой второго курса и имея за плечами лишь восемнадцать лет. “В какое скучное время мы живем!” — сетовала я за себя и своих сверстников. — “Войны, революции, голодоморы — ужаснейшие, но в то же время интереснейшие события, что спровоцировали судьбоносные изменения в жизни украинцев, — уже позади. Мы все пропустили! Даже распад СССР и завоевание Украиной независимости проспали, причем — в буквальном значении этого слова…”

И хотя с первых дней учебы мне отовсюду повторяли, что история не знает сослагательного наклонения, я все равно была убеждена: родись я немного в другое время и в другом месте — не сидела бы сложив руки и обязательно была бы участницей, к примеру, той же “Революции на граните”.

Через четырнадцать лет, затаившись от стрельбы российских воинов в импровизированном бомбоубежище и крепко прижимая к себе испуганного племянника, я заговорила совсем по-другому. “Хотела оказаться в гуще событий? Жить в эпоху перемен? Вот — получи, распишись…” — раздосадована собственной беспомощностью и бездействием, язвила я сама себе. — “Камон! Чего сидим? Чего ждем? Марш из погреба на улицу! А то ведь снова все пропустишь, так никоим образом себя не проявив… Революционерка хренова!”

Полномасштабная война, развязанная Россией против Украины 24 февраля 2022 года, хорошо проявила настоящую суть людей. А тридцать четыре дня, пережитые под оккупацией в селе на Киевщине, дали мне дополнительную оптику, дабы ее рассмотреть. И рассмотрев, — избавиться, наконец-то, от наивности по отношению как к себе, так и к окружающим.

Без пелены, спавшей с глаз, мир стал для меня черно-белым, а люди поделились на правильных и неправильных.

“Врагов плохих не бывает”, — предостерегала соседку моя мама, тщетно пытаясь привести ее в чувство. Эти слова были сказаны после того, как Лэся — первый и единственный раз за все время оккупации — передала ей через забор шестилитровую кастрюлю с картошкой и попросила сварить ее на нашей газовой плите. А на следующий день к ней на трапезу пожаловали пятеро “пацанов”.

Для меня же мамино предостережение не было актуальным. С первого же дня, а точнее — с первого расстрелянного авто, я не тешила себя иллюзиями о случайных заблудившихся, “ехавших на учения, а попавших на войну”. Российские солдаты пришли к нам убивать, пытать, насиловать и грабить — и совершают эти преступления вполне сознательно, целенаправленно и хладнокровно. Потому что это — единственный известный им способ “навадить парядак”.

В то же время пришло понимание, что конкретно я — не способна оказывать открытое и активное сопротивление. К сожалению, у меня нет той отваги и силы духа, которыми обладали парни и девушки, огласившие в октябре 1990 года студенческую голодовку на тогдашней площади Актябрьской революции в Киеве, выступая против подписания союзного соглашения с государством-оккупантом. Но они точно есть у жителей Херсона, Новой Каховки, Энергодара, Мелитополя и Славутича, которые с украинскими флагами в руках вышли против российских захватчиков сейчас.

2 апреля, когда, гоня оккупантов обратно к белорусской границе, в село вошли все-таки наши парни, меня ждало еще одно прозрение. Хотя, по правде, не особо оно и неожиданное. Я заметила, что Лэся не бросилась угощать украинских военных горячим чаем. Она даже не вышла на улицу, дабы поприветствовать их. Тогда я окончательно осознала: нас с ней разделяет нечто больше, чем двухметровый забор между дворами. Я с нетерпением ждала, пока нас освободят ВСУ. Она же, наверное, снова захандрила: ведь теперь “пацаны уехали” навсегда (по крайней мере я хочу в это верить).

— Чего тебе так мозолит та женщина с ее чаями? — выслушав рассказ о ней, заметил мой друг и коллега Артэм, ушедший в первый же день на фронт и принимавший участие в боях на Киевщине. — Правда, Маричко, есть полно случаев, когда свои же ставят метки на инфраструктуре или сдают расположение нашей техники. От о ком нужно думать…

Тогда я не нашла, что ответить, но знаю теперь. Я так переживаю из-за этой истории, потому что убеждена, что в освобожденной Украине не должно быть места для предателей. Не для очевидных коллаборантов, о которых сказал Артэм, не для менее явных.

Не для Медведчука с Кивой; не для Шария; не для “известного украинского историка”, академика Национальной академии наук Украины Петра Толочко, который в 2005 году возглавил “Партию Политики Путина”, не признает Голодомор геноцидом и с радостью участвует в мероприятиях при участии президента России и Патриарха Московского. Не для тех, кто восемь лет назад предал военную присягу в Крыму и на Донбассе, не для тех, кто сделал это сейчас. Не для мэра Рубежного Сергея Хотива; не для депутатов Изюмского городского совета Анатолия Фомичевского и Юрия Козлова; не для обычной семьи — мужа и жены из Бабинцов в Бучанском районе — которые обеспечивали российских захватчиков жильем и пищей и показывали им местные дороги.

Не для моей соседки Лэси. Ведь как не бывает хороших врагов, так и не существует невинных предателей.

Как именно наказывать коллаборантов — задание со звездочкой, требующее от нас одновременно и строгого, и взвешенного решения. Ибо как показывает опыт деоккупированных после окончания Второй мировой войны Нидерландов, перевоспитание “неправильных” граждан может иметь долгосрочные и порой непредвиденные последствия.

Впрочем, я продолжаю настаивать на своем: украинцы должны быть готовыми не только давать отпор российским оккупантам, но и противодействовать своим же соотечественникам, которые — сознательно или нет — стремятся быть оккупированными. Мы делали так тридцать лет, наивно полагая, что от этого не будет большого вреда. Реальность свидетельствует об обратном.

Другие рассказы Марички Мэльник

Другие рассказы, иллюстрированы Катэрыной Совой

Подпишись на The Arc!

Подпишись на The Arc сегодня и получи первые три хороших рассказа с регулярным ежемесячным пополнением.

БОЛЬШЕ С ВЫПУСКА №3:

Mapping Russia’s Devolution

The rupture of the Russian Federation will be the third phase of imperial collapse following the unravelling of the Soviet bloc and the disintegration of the Soviet Union in the early 1990s…